На причале стоит человек. Черный силуэт на фоне белых стен домов. Страх нарастает во мне вибрирующим звуком. Смертельная опасность, подстерегающая тюленя, лежащего на льду. Такой ранимый, такой заметный, такой неуклюжий. Но тут звук стихает. Это механик, сгорбленный, прямоугольный, как огромный валун. Я не видела его два дня. Может быть, даже избегала его.
— Когда я была маленькой, — говорю я, — мой отец подарил мне плюшевого медвежонка. До этого у нас были только те куклы, которых мы сами делали. Он продержался неделю. Сначала он испачкался, потом у него вылезла шерсть, а потом он порвался, и то, чем он был набит, высыпалось, а кроме этого, у него внутри ничего не было. Ты — такой медвежонок, Фойл.
Ничто так не обезоруживает, как расположение.
— Я так и думал, — говорит он. — Я так и думал.
Тогда я подходила к зеркалу и, сняв блузку, смотрела на свою собственную грудь и на свою шею, осознавая, что когда-нибудь всего этого не будет, даже того, что я чувствую к нему, когда-нибудь не будет. Но к тому времени он все еще будет существовать, а после него — его дети или другие дети, колесо детей, цепь, спираль, поднимающаяся в бесконечность.
Он маленького роста, не выше меня, но на нем очень большое серое пальто с такими большими ватными плечами, что он похож на десятилетнего мальчика из мюзикла о временах сухого закона. Лицо у него темное и потухшее, словно застывшая лава, и такое худое, что кожа обтягивает череп, как у мумии. Но глаза живые и внимательные.