— Далек я от подобной мысли! — воскликнул Сиддхартха. — Пусть остаются все они в лоне учения, пусть достигнут они своей цели! Не мне определять пути чужих судеб. Только за себя, за себя одного, я должен решать, должен выбирать, должен отвергать. Спасение от своего “я” ищем мы, саманы, о Возвышенный. Если бы я стал теперь одним из твоих учеников, о Достойнейший, то, боюсь, мое “я” обрело бы лишь видимость покоя, лишь кажущееся успокоение и спасение, тогда как на самом деле продолжало бы жить и расти, ибо тогда и учение, и мое послушание, и любовь к тебе, и община монахов сделалась бы моим “я”!
— Ты пришел, — сказал Сиддхартха и усмехнулся.
— Сколько лет, как ты думаешь, нашему старейшему саману, нашему досточтимому учителю?
А сын позволял ему совершать эти глупости, позволял уговаривать его, позволял ежедневно унижаться перед ним, потакать его капризам. Этот отец не внушал ему ни восторга, ни страха. Он был добрый человек, этот отец, — добрый, добродушный, мягкий человек, может быть, очень святой человек, может быть, просто святой, но все это были не те качества, которыми можно было завоевать душу мальчика. Скучно ему было у этого отца, надоел он ему, надоело сидеть в его проклятой хижине, как в клетке, а то, что на всякую выходку он отвечал улыбкой, на грубость — дружелюбием, на злобу — добротой, было самой ненавистной хитростью старого мошенника. Мальчик скорее согласился бы, чтобы он угрожал ему, бил его.
Выбравшись вблизи города на широкую дорогу, он остановился у входа в прекрасный сад, некогда принадлежавший Камале. Здесь он когда-то в первый раз увидел ее — в паланкине. Прошлое всколыхнулось в его душе, он снова видел себя, стоящего на этом самом месте, молодого, бородатого, нагого самана, с волосами, покрытыми пылью. Долго стоял Сиддхартха и смотрел сквозь открытые ворота в сад, где под кронами прекрасных деревьев гуляли монахи в желтых одеждах.