— Ты читаешь в моем сердце, — сказал Сиддхартха печально. — Часто я думал об этом. Но скажи, как же я его — ведь у него и так далеко не кроткое сердце, — как я отпущу его в этот мир? Ведь он станет гордецом, ведь он забудет себя в погоне за наслаждением и властью, ведь он повторит все ошибки своего отца и, может быть, совсем, навсегда погибнет, погрузится в сансару?
Когда обычное для упражнений в созерцании время проходило, Говинда поднимался. Уже наступал вечер, и близился час вечернего омовения. Он звал Сиддхартху — Сиддхартха не отвечал. Сиддхартха сидел неподвижно, его остановившийся взгляд был устремлен к какой-то очень далекой цели, чуть выдавался меж зубов кончик языка, казалось, он не дышит. Так сидел он, погруженный в созерцание, мысля Ом, устремив свою душу, как стрелу, в брахман.
Гнев и тоска вскипали в нем, выливаясь в яростные, злые слова, и он швырял их в отца. Потом мальчик убежал и вернулся лишь поздно ночью.
“Одного человека я видел, — думал Сиддхартха, — одного-единственного, перед которым я должен был опустить глаза. Ни перед кем другим я больше не опущу глаз, больше — ни перед кем. Никакое учение уже не привлечет меня, раз учение этого человека меня не привлекло”.
Пораженный, словно загипнотизированный, смотрел монах в глаза перевозчику.
Когда поднялось солнце, они с удивлением увидели, как много их, какая толпа верующих и любопытных ночевала здесь. По всем дорожкам великолепного сада прогуливались монахи в желтых одеждах, группами и в одиночку они сидели под деревьями, погрузившись в созерцание или ведя духовную беседу; тенистая роща, наполненная людьми, напоминала улей, кишащий пчелами. Большинство монахов с чашами для подаяния направлялись в город, чтобы собрать еды для дневной трапезы, единственной за день. И сам Будда, Просветленный, обычно шел по утрам собирать подаяние.