— Нет, саман, этого я не боюсь. Разве какой-нибудь саман или брахман боится, что придет кто-то, схватит его и украдет у него его ученость, и его святость, и его глубокомыслие? Нет, потому что все это принадлежит только ему и он отдает из этого лишь то, что хочет отдать, и тому, кому хочет отдать. Так — с ними, точно так же ж с Камалой, и с радостями любви. Красив и ал рот Камалы, но попробуй против воли Камалы поцеловать его, и ни капли сладости он не даст тебе, а ведь он может быть так сладок? Ты способный, Сиддхартха, так выучи еще это: любовь можно выпросить, купить, получить в подарок, найти на улице — но украсть любовь нельзя. Неудачный ты выдумал путь. Нет, было бы жаль, если бы такой милый мальчик, как ты, захотел так неверно начать.
От этой переправы, от обоих перевозчиков словно исходило что-то — многие проезжающие это замечали, чувствовали. Случалось, что проезжий долго смотрел в лицо перевозчика и начинал рассказывать свою жизнь: рассказывал о страданиях, признавался в преступлениях, искал сочувствия, просил совета. Случалось иногда, что проезжий просил разрешения задержаться у них на вечер — посидеть у реки. Случалось, что приходили и любопытные, которым рассказали, что на этой переправе живут двое мудрецов, или волшебников, или святых. Любопытные задавали много вопросов, но ответов не получали и вместо волшебников и мудрецов видели двух морщинистых дружелюбных старичков, немых, немного чудаковатых и вообще, кажется, слегка тронувшихся. И удивлялись любопытные легковерию людей, распространявших такие пустые слухи, и бранили любопытные глупость людскую.
И однажды, когда жестоко горела рана, гонимый тоской Сиддхартха переправился через реку, выбрался на берег и хотел идти в город искать своего сына. Река текла спокойно и тихо — было сухое время года, — но голос ее звучал необычно: она смеялась! Река отчетливо, светло и ясно смеялась, река высмеивала старого перевозчика. Сиддхартха застыл на месте. Он наклонился к воде, чтобы лучше слышать, и в зеркале спокойного потока увидел свое отражение. Это отражение что-то напомнило ему — что-то забытое, и, сосредоточившись, он вспомнил, узнал: лицо в воде было похоже на другое, и он его когда-то знал и любил, и даже побаивался его. Оно было похоже на лицо его отца, брахмана. И он вспомнил, как в далекие времена, мальчишкой, он заставил отца отпустить его к отшельникам, и вспомнил, как прощался с ним и как потом ушел, чтобы уже не возвращаться никогда. Разве и его отец не страдал из-за него так же, как теперь страдает он из-за своего сына? Разве не умер давно его отец одиноким, так и не увидев больше сына? И его самого разве не ждет та же судьба? Что же это за комедия, что за странная, глупая насмешка — это повторение, этот бег по предначертанному кругу?
Но из таинств реки ему открылось пока лишь одно, лишь то, что почувствовала его душа. Он видел: эта вода течет и течет, все время течет она, то все время остается здесь, всегда и во все времена одна и та же — и все же каждый миг новая! О, если бы охватить это, понять это! Но ни понять, ни охватить этого он не мог и чувствовал только, как шевелятся в душе смутные догадки, всплывают далекие воспоминания, звучат божественные голоса.
Сиддхартха не отвечал. В руках его уже был топор, и он уже начал строить бамбуковый плот; Васудева помог ему связать стволы лианами. Переплыв реку — их далеко снесло по течению, — они вытащили плот на противоположный берег.
Сиддхартха научился вести торговлю, распоряжаться властью над людьми, наслаждаться женщиной; он научился носить красивую одежду, — приказывать слугам, купаться в ваннах с благоухающей водой. Он научился есть искусно и тонко приготовленную пищу (не исключая рыбы, мяса, птицы, кореньев и сладостей), научился пить вино, приносящее оцепенение и забвение. Он научился играть в кости и в шахматы, лениво смотреть на танцовщиц, уютно покачиваться в носилках, спать на мягкой постели. Но все еще чувствовал он свое отличие от других и свое превосходство над другими, все так же смотрел вокруг с легкой насмешкой, с тем чуть насмешливым презрением, которое саман всегда испытывает к людям из мира. Когда Камасвами бывал огорчен, когда он злился, когда начинал надоедать своими купеческими заботами, когда он чувствовал себя обиженным — всякий раз в глазах Сиддхартхи появлялась насмешка. И лишь постепенно и незаметно, в хороводе уходящих в прошлое сезонов жатвы и сезонов дождей, насмешка его становилась усталой, чувство превосходства притуплялось. И незаметно, с ростом своего богатства, впитывал Сиддхартха уже что-то от образа жизни этих людей-детей, что-то от их детскости, от их пугливости. И все же он завидовал им, и тем больше завидовал, чем больше становился на них похож. Он завидовал им, потому что ему многого не хватало, а у них это было; он завидовал их способности придавать значение своему существованию, преувеличенности их радостей и страхов, суетному, но сладкому счастью их вечной влюбленности. В самих себя, в женщин, в своих детей, в честь или деньги, в планы или надежды, — эти люди постоянно были влюблены. А он не научился у них этому, именно этому, этой детской радости и детской глупости, — не научился, он научился у них как раз неприятному, тому, что презирал сам. Все чаще случалось, что после бурно проведенного вечера он утром долго оставался в постели и чувствовал себя усталым и разбитым. Случалось, что он злился и терял терпение, когда Камасвами надоедал ему своими заботами. Случалось, что он начинал слишком уж громко смеяться, когда проигрывал в кости. Его лицо все еще было умнее и одухотвореннее прочих, но оно редко освещалось улыбкой и одну за другой приобретало те черты, которые так часто встречаются в лицах богатых людей: черты недовольства, болезненности, дурного расположения, вялого равнодушия. Медленно поражала его душевная болезнь богатых.