Рано утром, еще до восхода солнца, Васудева вышел из сарая и подошел к другу.
Уже не ощущая времени, не зная, секунду или столетие длилось это видение, не зная, Сиддхартха ли это, Готама ли, он ли это сам, будто пораженный божьей стрелой, ощущая в душе сладкую рану, очарованный, и опустошенный, и обтекаемый временем стоял Говинда наклонившись над светлым лицом Сиддхартхи, которого только что касался губами, которое только что было сценой всех образов и всех превращений, сценой бытия… Тысячеликая бездна сомкнулась, и не было перемены в лице Сиддхартхи. Он усмехался — спокойно, светло и мягко, быть может очень добродушно, быть может очень насмешливо, точно так же, как раньше.
Часто в это время думал Сиддхартха об умиравшем мудреце, о великом учителе, чей голос, пробуждавший сотни тысяч и указывавший путь народам, довелось слышать и ему, чей святой лик он когда-то благоговейно лицезрел.
— Ты — лучший любовник, — задумчиво произнесла она, — какого я знала. Ты сильнее других, в тебе больше гибкости, больше желания. Хорошо ты изучил мое искусство, Сиддхартха. Я хочу, чтобы когда-нибудь, когда я буду старше, у меня был от тебя ребенок… А ты, милый, остался таким же саманом и так же не любишь меня, ты ведь никого не любишь, да?
Перевозчик, подивившись тому, что такой знатный господин путешествует в одиночку и пешком, посадил его в лодку и сел за весла.
— Все верно, Говинда, все верно ты говоришь, не обманывает тебя твоя память. Но вспомни, ведь и другое ты от меня слышал: что недоверчив я стал к учению и учениям и устал от них, что мала вера моя в слова, идущие к нам от учителей… Что ж, я готов, милый, послушать это учение, хотя и чувствую сердцем, что лучший плод его мы уже вкусили.