— Асыка-кнеса за собой зовет, всех зовет. Гонца прислал.
Начиналось лето, молодая трава покрыла оплывшие валы, ямы землянок. В траве особенно чуждо смотрелись гнилые черные колья, трухлявые бревна выкладок, покосившиеся идолы, в лицах которых еще торчали пеньки стрел ушкуйника Ерохи Смыки. Калина оглядывался и вспоминал ватагу Ухвата, которая почти двадцать лет назад здесь, на Балбанкаре, лопнула пополам и чуть себя не истребила; вспоминал, как тащил тяжеленную Вагирйому по крысиной норе подземного хода.
— Ты почему убежал? — строго спросил Мичкин.
Кто-то больно пнул его в плечо, и Калина подскочил, проснувшись. Уже давно рассвело; последний пар таял над гладью реки. Над Калиной стоял Матвей — перепачканный глиной, осунувшийся, но ликующий. Он бросил на землю перед Калиной золотую чашу — большую, плоскую, мятую, с одной ручкой.
— А почему пермяки живы, которые ее видели? — допытывался Полюд. — Они что, из другого теста? Почему мы-то все, увидев, гибнем, а они — нет?
— Ну что ж, старче, — наконец начал Пестрый. — Разъясни мне, что за бес во владыку вселился?