Стоя на обходе Спасской башни, над раскрытыми воротами острога, Михаил наблюдал, как в сером молоке рассвета идут по мостку в острог злые и раздраженные мужики с мешками за спиной, растрепанные и ревущие бабы с детишками. На посаде слышались крики и вопли, ржание крестьянских лошадей, мычанье коров, падавших под ножами и обухами ратников.
Сквозь редкую цепочку сосен на берегу, под переливами неземного огня, они увидели упряжку, медленно двигающуюся по льду Вычегды. На нартах сидели два вогула с пиками. Завернув шапки так, что уши торчали, как рога, они всматривались и вслушивались в умолкший лес, отыскивая беглецов. Но умные собаки Ничейки не залаяли, олени не всхрапнули, и, помедлив, вогулы повернули обратно.
Ощетинившись, острог до рассвета простоял словно бы в пустоте. Вогулы не пришли. Подождав, пока солнце осветит и дальние леса, и Колву, и избенки разросшегося в мирные годы посада, и толпу посадских, гудящую перед запертыми воротами, Матвей велел ворота отпереть и запускать народ за стены.
И Михаил вспомнил: так же по снегу княжьего двора в Усть-Выме между скачущими вогулами бежала к отцу и кричала другая маленькая девочка — Тиче… Михаил поднял дочь, обнял, притиснул к себе и сквозь какой-то хрип души он с ужасом осознавал, что же могла чувствовать золотая идолица Сорни-Най, когда ей в чрево князь Асыка возвращал Вагирйому…
«…а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью.»
Ведьма стояла чуть в стороне, подальше от отсветов костра. Когда-то Калина знал ее женщиной в годах, но все еще сохранявшей яркую и дикую красоту. Солэ и сейчас не утратила стройности и стати, будто бы до сих пор была девушкой, но ее лицо было лицом глубокой старухи: вылезли брови, ввалились глаза и щеки, крючком загнулся нос, высохли губы, отросла редкая борода. Белые волосы Солэ распустила по плечам; в руках она держала глиняный кувшин.