— Князь, этого должен кончить ты, — твердо и негромко произнес Зырян. — Ты — победитель.
Тичерть принесли в дом, растерли брагой, медвежьим жиром, согрели. Она была почти голая, закутанная в драные шкуры. Горячка свалила и ее. Приходя в себя, она говорила, что пряталась на дальней охотничей заимке, но, теряя сознание, начинала бредить на непонятном языке. Князь не отходил от нее. Посреди ночи его заставали у лавки, на которой лежала Тиче, упавшего на колени, уткнувшегося лбом в ее бок, сжимающего в руках икону. Когда после крещения Тиче убежала, князь не изменился ни в чем: так же разговаривал, решал споры, занимался делами. Но когда парма вернула ему жену и страх за нее перестал терзать душу князя, боль его сломила.
— Люблю…— пискнула девочка. — Но тебя, тятя, больше люблю…
— Это кто ж его?.. — останавливаясь, изумился Иван.
И вскоре народ, толпившийся на холме, увидел, как через перила гульбища на крышу трапезной полез храмодел с новым крестом на спине. Огни, плясавшие вокруг куполов, застыли. Ветер рвал освобожденную рубаху, трепал отросшие волосы и бороду, шатал человека, на четвереньках пробиравшегося по охлупню к стене закомары. Большой плотницкий топор висел у Калины на груди, зацепленный лезвием за продранный ворот.
Вольга вглядывался в них со страхом и удивлением. Только один вогул казался человеком — мужчина лет под пятьдесят; а остальные были будто бы медные, с неподвижными лицами, отчеканенными жестко и красиво, но красиво красотой нечеловеческой, без возраста, словно прожили тысячу лет, и годы, как дожди, стерли случайные черты. Михаил и Калина отстегнули лисьи запоны колпаков, тоже открывая лица. Молча выпрягли оленей, подтащили нарты к огню и сели напротив вогулов.