Это последнее я говорю уже Алешке Славкову, который далеко не во всем со мной согласен. Его тянет к религии, он склонен искать спасения в религиозной традиции, вообще он спокойнее Эдички, хотя и в нем бушуют бури, я думаю. Он мечтает стать иезуитом, а я смеюсь над его иезуитством и предрекаю ему участие в мировой революции вместе со мной, в революции, которой цель будет разрушить цивилизацию.
И приехал сюда. Теперь вижу – один хуй, что здесь, что там. Те же шайки в каждой области. Но здесь я еще дополнительно проигрываю, потому что писатель-то я русский, словами русскими пишу, и человек я оказался избалованный славой подпольной, вниманием подпольной Москвы, России творческой, где поэт – это не поэт в Нью-Йорке, а поэт издавна в России все – что-то вроде вождя духовного, и с поэтом, например, познакомиться, там – честь великая. Тут – поэт – говно, потому и Иосиф Бродский здесь у вас тоскует в вашей стране и однажды, придя ко мне на Лексингтон еще, говорил, водку выпивая: «Здесь нужно слоновью кожу иметь, в этой стране, я ее имею, а ты не имеешь». И тоска была при этом в Иосифе Бродском, потому что послушен он стал порядкам этого мира, а не был послушен порядкам того. Понимал я его тоску. Ведь он в Ленинграде, кроме неприятностей, десятки тысяч поклонников имел, ведь его в каждом доме всякий вечер с восторгом бы встретили, и прекрасные русские девушки, Наташи и Тани были все его – потому что он – рыжий еврейский юноша – был русский поэт. Для поэта лучшее место – это Россия. Там нашего брата и власти боятся. Издавна.
А другие ребята, мои друзья – те, кто в Израиль поехали, какими националистами, уезжая, были, думали там в Израиле приложение найти уму, таланту, идеям своим, считая, что это их государство. Как же, хуя! Это не их государство. Израилю не нужны их идеи, талантливость и способность мыслить, нет, не нужны, Израилю нужны солдаты, опять как в СССР – ать, два, повинуйся! Ведь ты еврей, нужно защищать Родину. А нам надоело защищать ваши старые вылинявшие знамена, ваши ценности, которые давно перестали быть ценностями, надоело защищать «Ваше». Мы устали от Вашего, старики, мы уже сами скоро будем стариками, мы сомневаемся, следует ли, нужно ли. Ну вас всех на хуй…
Она о любви не знает. Не знает, что можно кого-то любить, жалеть, спасать, из тюрьмы вырывать, из болезни, по голове погладить, горло в шарф укутать, или как в евангелии – ноги вымыть и волосами своими высушить. О любви – Божеском даре человеку – ей никто не сказал. Книжки читая, она это пропускала. Скотская любовь ей доступна, чего тут хитрого. Она думает, это все. Поэтому она всегда так тосковала в своих тетрадках, я их всегда читал, так беспомощно-мутно воспринимала и воспринимает мир.
Я отрываюсь от журнала и гляжу вниз. Под окном все лето ломали здания, стоял невыносимый грохот. Сейчас зданий нет – ровная, усыпанная кирпичной пылью, площадка. Осень. Пора мне менять место, изжил себя отель Винслоу. Пора.
Кэрол стоило огромного труда уговорить Ливанова придти и выступить. Она занималась этим долго. Сейчас моя подруга, ведущая митинг, заливалась соловьем, объявляя выступающих ораторов и вкратце рассказывая о каждом. Она была довольна.