Пиво принадлежало музыканту, он имел всегда запас в пару дюжин пива, и Алешка попросил его о займе пива. Тот дал, он все бы отдал, только бы не видеть бесконечно целующегося с черным парнем Лимонова. Страшное зрелище для русского музыканта или клоуна.
При упоминании о моих счастливых днях, о любви, о свадьбе нашей, меня всего передергивает. Мне противно и стыдно, что я был так глуп, что я любил, верил, а меня выебли, вымазали в чужой сперме, скрутили резинкой от трусов, измазали мое стройное и нежное тело пошлостью.
Я бы ее и ударил, но только она бы не поняла, за что. Не мог же я ей объяснить, что русский ее язык с акцентом действует на меня ужасно, что мне кажется, будто я нахожусь не в постели, а в жутком убогом помещении эмигрантской русской газеты с ее ободранными стенами, пылью, вонью и мусором. «Ты кончил», – говорит она, и с последним тонким ее «и» незримая ледяная рука сжимает мой хуй, и он опадает, вянет, мой бедный пылкий цветок, когда-то моя гордость и часто моя беда. Я не могу, ничего не могу, совсем не могу …и не хочу…
На сей раз, как это ни странно, туфли, которые она купила через 30 минут, указал ей я. Это были черные туфли на высоком тонком каблуке с золотым ободочком. Она померила эти туфли, потом потащила сейлсвумен в другой отдел, что-то мерила там, потом вернулась, надела два разных туфля на ноги, прошлась, посмотрела, и остановилась все-таки на тех, что указал ей я. Проделав утомительную, – в Блумингдэйле не торопились, – процедуру оплаты, туфли стоили 57 долларов, мы вышли и прошлись по другим отделам. Я не знаю, как мы оказались у белья, она уже рассматривала трусики в рюшках, оборках и цветах. «Тебе нравятся?» – обращалась она ко мне все время. «С некоторых пор мне страшно смотреть на женское белье», – сказал я ей. Она пропустила мое высказывание мимо ушей. Чего ей меня слушать, на хуй ей мои проблемы. И я опять заткнулся, хотя так хотелось договорить.
Все в ателье было чисто, больших размеров, оборудовано до мелочей. Человек, живущий здесь, уважал свою жизнь, ценил ее, не то что я.
Его подержали год в психбольнице, и вскоре он уже сидел опять на скамейке возле памятника Шевченко в Харькове, покуривал сигарету и поглядывал на свою дочь Фабиану, играющую у его битлзовских сапог. Теперь он ни с кем не разговаривал. Потом он вдруг исчез.