Алешка хотел, чтоб я пошел и чтоб я увидел место своего бывшего счастья и мог сравнить его с сегодняшним своим ничтожным положением. Что было делать, он уперся, а оставаться одному, мне, на которого уже свалилось почти пол-литра рома и что-то вроде тоски, никак не хотелось. Пришлось пойти.
Он положил меня на кровать, я лег спиной, и он лег сверху, делая такие движения, как делают с женщиной, когда ее ебут. Некоторое время он занимался этой имитацией, тяжело дышал и сопел у меня над ухом, целовал в шею, я откидывал голову и катал ее из стороны в сторону совершенно так же как это делала моя последняя жена, я поймал себя на этом, очевидно, такое же было у меня и выражение лица. Эти вещи передаются.
Я – человек улицы. На моем счету очень мало людей-друзей и много друзей-улиц. Они, улицы, видят меня во всякое время дня и ночи, часто я сижу на них, прижимаюсь к их тротуарам своей задницей, отбрасываю тень на их стены, облокачиваюсь, опираюсь на их фонари. Я думаю, они любят меня, потому что я люблю их, и обращаю на них внимание как ни один человек в Нью-Йорке. По сути дела Манхэттан должен был поставить мне памятник, или памятную доску со следующими словами: «Эдуарду Лимонову, первому пешеходу Нью-Йорка от любящего его Манхэттана!»
Это для меня так ясно, что я спокойно улыбаюсь в траке, «Ой, Джон, Эдичка тоже крепкий парень, ты уж прости в случае чего. Жизнь слишком серьезная штука», – так я думаю.
«Жена моя, не разведены мы до сих пор. Как же я тебя люблю», – думаю я с ужасом от открывшейся мне еще раз жуткой глубины пропасти моей любви. Я сделаю, сделаю это, убежденно говорю я себе. И пусть меня, если обнаружат, судят – любовь всегда права, всегда права, и я это сделаю, ни хуя я судьбе не покорился, судьбе, отнявшей у меня Елену, только затаился на время, жду…