Ребенком я услышал, что когда человек умирает, вши, гнездившиеся в его волосах, в ужасе расползаются по подушке, к стыду близких. Это так поразило меня, что я дал остричь себя наголо, когда пошел в школу, а ту жиденькую растительность, которая у меня осталась, я мою свирепым мылом, каким моют собак. Другими словами, как я теперь понимаю, чувство стыда с детских лет у меня сформировалось лучше, чем представление о смерти.
Я не понял, кто прислал мне пластинку с двадцатью четырьмя прелюдиями Шопена в исполнении Ашкенази. Редакторы по большей части подарили модные книжки. Я еще не успел развернуть подарков, как зазвонил телефон, и Роса Кабаркас задала вопрос, которого мне не хотелось услышать: «Что у тебя произошло с девочкой?» — «Ничего», — ответил я, не задумываясь. «Ты считаешь, это ничего, что ты ее даже не разбудил? — спросила Роса Кабаркас. — Женщина никогда не простит, если мужчина пренебрег ею в первую ночь». Я парировал, сказав, что девочка не могла быть такой измученной только оттого, что пришивала пуговицы, и, скорее всего, притворялась спящей, поскольку боялась дурного обращения. «Плохо только, — сказала Роса, — что она и вправду решила, будто ты уже ничего не можешь, а я не хочу, чтобы она растрезвонила об этом всему свету».
Читая «Мартовские иды», я наткнулся на фразу, приписанную автором Юлию Цезарю: «Невозможно в конце концов не стать тем, кем тебя считают другие». Я не смог найти подтверждения авторства этих слов ни в трудах самого Юлия Цезаря, ни в текстах его биографов, от Светония до Каркопино, однако слова эти стоило знать. Их роковой смысл стал ясен в последующие месяцы моей жизни, он внес определенность, которой мне не хватало не просто для того, чтобы писать эти воспоминания, но и чтобы приступить к ним с любовью к Дельгадине, отбросив всякую стыдливость.
И с тех пор я помнил ее так ясно, что мог делать с ней все, что мне вздумается. Менял цвет ее глаз в зависимости от моего настроения. Они были цвета морской воды, когда она просыпалась, медовые, когда смеялась, и огненные, когда злилась. И так же, по настроению, одевал ее в соответствии с возрастом или с обстоятельствами: в двадцать лет -влюбленная скромница, в сорок — дама полусвета, в семьдесят — царица Вавилонская, а в сто — святая. Мы вместе пели любовные дуэты Пуччини, болеро Агустина Лары, танго Карлоса Гарделя и снова убеждались, что те, кто не поет, и представить себе не могут, какое это счастье — петь. Теперь я точно знаю: то было не помрачение рассудка, а чудо первой в моей жизни любви, пришедшей в девяносто лет.
В первый раз за всю мою долгую жизнь я почувствовал, что способен кого-нибудь убить. Я возвратился домой в мучительном беспокойстве, дьявол нашептывал мне на ухо сокрушительные ответы, которые не пришли на ум вовремя, и ни книга, ни музыка не могли усмирить моей ярости. К счастью, крик Росы Кабаркас в телефонной трубке вывел меня из этого кошмара: «Какое счастье, я прочитала в газете, что тебе стукнуло девяносто, а я-то думала сто». Я взвился: «Я что — кажусь тебе такой развалиной?» — «Наоборот, — ответила она, — я удивилась, как хорошо ты выглядишь. Это здорово, что ты не похож на молодящихся старичков, которые набавляют себе годы, чтобы все удивлялись, как хорошо они сохранились.