«По его возвращении, — рассказывает Сеттиньяз, — все пошло еще удивительнее. В нем поселилась какая-то неистовость, холодная лихорадка, которая до сих пор никогда не проявлялась. Он приближался к тридцати годам, возмужал. Возникающие проблемы стал решать быстрее и с большим размахом, чем раньше, — и это касалось всех-сфер деятельности. Словом, расцвет во всем его великолепии».
Сеттиньяз рассказал ему о заживо погребенном мальчике.
Но Таррас заранее знал, что ответ будет отрицательным.
Я стоял не шелохнувшись, раздавленный зловонными запахами и странной, звонкой тишиной Маутхаузена, населенного, однако, тысячами и тысячами уцелевших. Я был охвачен таким чувством стыда и отчаяния, что по прошествии почти тридцати семи лет все еще был способен опять пережить его, заново испытать эту тошноту и это унижение.
— Далее, — продолжал Реб, — и лучше будет, если Поль займется этим делом: я также хотел бы получить данные обо всех судах, которые спущены на воду, строятся или просто заказаны на верфях.
«Я выставляю на обозрение жизнь обыденную и лишенную всякого блеска, что, впрочем, одно и то же. Вся моральная философия может быть с таким же успехом приложена к жизни повседневной и простой, как и к жизни, более содержательной и богатой событиями: каждый челочек полностью располагает всем тем, что свойственно всему роду людскому…»