Невыносимо было видеть это прекрасное лицо, такое благородное и безмятежное, на этом истерзанном теле. Кок, услыхав это, бросился к голове матроса и, прямо у нас на глазах, содрал с нее кожу – и волосы, и лицо. Нас с матушкой вырвало.
Я назвал дом мистера Кумара лачугой. Но никакое святилище, никакая мечеть или церковь не внушали мне такого благоговения, как эта пекарня. Выходя оттуда, я, бывало, чуть не разрывался от переполняющей меня благодати. Тогда я садился на велосипед и рассеивал избыток радости в окружающий мир, налегая что было сил на педали.
– По-моему, он и тебя спрашивал. И ты его отослал ко мне,– сказала матушка.
– Во вторник контрольная, не забудь. Поднатужься, Три-Четырнадцать-Сотых!
Обида до сих пор гложет меня, хотя уже и не так сильно. Даже если жизнь тебя изрядно побила, новая боль, хоть и пустячная, кажется нестерпимой. Жизнь моя похожа на образ memento mori из европейской живописи; мне всегда скалится череп, напоминая о тщете человеческой гордыни. Я смеюсь над черепом. Гляжу на него и говорю: «Ошибся адресом! Ты не веришь в жизнь, а я – в смерть. Катись-ка подальше!» А череп знай себе посмеивается да подкатывает все ближе, – впрочем, оно и неудивительно. Смерть всегда ходит за жизнью по пятам, и причина тому не биологическая необходимость, а самая обыкновенная зависть. Жизнь до того прекрасна, что смерть влюблена в нее, да вот только любовь у этой ревнивицы хищническая, ненасытная. Впрочем, жизнь легко переступает через забытье и расстается только с пустяками, а тьма – не что иное, как преходящая тень от мимолетной тучи. Того краснощекого паренька наградили и стипендией Родса. Я люблю его и думаю, он так же преуспел и в Оксфорде. Если богиня Лакшми, покровительница богатства, когда-нибудь снизойдет и ко мне, Оксфорд будет пятым по счету среди городов, где мне хотелось бы побывать перед смертью, после Мекки, Варанаси, Иерусалима и Парижа.