И я впрягся. Бегемот приходил ко мне через день, мы занимались по три-четыре часа, иногда дольше. В памяти всплывали какие-то детские впечатления, обиды, слезы, ссоры, и каждое из них мы тщательно обговаривали и анализировали. Мне было интересно, я так втянулся в эти разговоры, что в свободное от сеансов время самостоятельно копался в собственной жизни, выискивая то, что, на мой взгляд, тоже было достойно обсуждения. В какой-то момент я поймал себя на мысли, что этот Бегемот с безразмерным животом и тягучим липким голосом стал для меня самым близким человеком. Никогда и ни с кем я не обсуждал свою жизнь так подробно. Никогда и ни с кем я не был так откровенен. Даже с Борькой Викуловым, потому что Борька всегда был сильнее, я психологически зависел от него, для меня было важным заслужить его одобрение, и уж Борьке-то я точно ни за что не рассказал бы о том, чего испугался, на что обиделся или из-за чего расплакался. К тому же Борька довольно рано осознал себя сильной и независимой личностью и перестал деликатничать с людьми, считая душевную мягкость и тактичность проявлениями трусости, дескать, правду-матку резать в глаза боятся те, кто не хочет наживать врагов, а тот, кто врагов не боится, смело говорит правду. Не знаю, может, он и прав, но только для меня его правда-матка регулярно оборачивалась обидами и тоскливыми злыми слезами в подушку по ночам. С возрастом я постепенно стал избавляться от угнетавшей меня психологической зависимости от Борьки, я перестал нуждаться в нем как в единственном и самом близком друге, поэтому наше общение со временем сократилось до тех двух-трех десятков минут, в течение которых Борька ухитрялся ничем меня не задеть. При более длительном контакте срыв был неизбежен, и я предусмотрительно сворачивал разговор, не дожидаясь опасного рубежа. Правда, другим близким другом я так и не обзавелся, не случилось его в моей жизни, зато весь не растраченный в пустом трепе внутренний потенциал я выплескивал в книгах, и это давало свой результат.