И наконец, после трех недель этой сводившей меня с ума пытки, в результате самолечения крупными дозами пенициллина и полоскания уха горячим антисептическим раствором рана зажила и боль ушла в прошлое, став воспоминанием, как и все в жизни, как тают в тумане оставленные позади береговые ориентиры.
На смену ее ярости пришло нечто худшее, чего я в ней никогда не видел: глубокая печаль человека, смирившегося с поражением. Я понимал, что мужчина не имеет права пробуждать подобное чувство в женщине, тем более такой, как она, и знал, что рано или поздно мне придется заплатить за это.
– Да, но сам я не захожу в отель. – Он поднял руку, словно собирался коснуться лица, но вместе этого пригладил короткие седеющие волосы. – Рамеш заходит вместо меня и смотрит, не остановилась ли у них Улла Волькенберг. Когда-нибудь он увидит ее имя в списке. Она обязательно остановится там.
– Значит, ты должна была видеть немало из того, что творилось, – или, по крайней мере, слышать об этом. Ты неизвестно ради чего работала на бомбейскую мафию, или, точнее, на эту гребаную группировку, точно так же, как и я. Ты ведь знала, что они убивают людей, знала еще до того, как Гани свихнулся на этой своей расчлененке. Почему же… после всего этого на тебя так подействовали убийства, которые совершал Сапна? Вот чего я не понимаю.
Он был чудовищно изувечен, с такой расчетливой жестокостью, что я буквально онемел, не находя слов. С удивлением я увидел, что рот не был поврежден, и подивился прихоти судьбы, оставившей столь прекрасно вылепленные чувственные губы нетронутыми, но затем вспомнил, что Маурицио заткнул ему рот кляпом, лишь время от времени вынимая его, когда требовал ответа на свои вопросы. И эти гладкие безупречные губы, затягивавшиеся сигаретой, казались мне самой страшной раной из всех.