– Хорошо, хорошо, – согласился Сулейман, стараясь успокоить его. – Давай, бач-и-кака, расскажи нам всё, что знаешь. Мы хотим всё узнать от тебя. Садись с нами и расскажи обо всём. Извини, но накормить тебя мы не сможем – нет еды.
Гупта-джи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая тёмная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слёзы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокажёнными Ранджита, и когда незнакомец омывал моё истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего, сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.
Прабакер внезапно остановился, и я налетел на него, вдавив в какую-то дверь.
Я нахмурился, избегая его проницательного взгляда. Мне, конечно, было очень лестно слышать, что Кадербхай вспоминает меня с теплотой, но я не хотел признаваться, даже себе самому, как много значит для меня его похвала. Меня охватили противоречивые чувства – любовь и подозрительность, восхищение и досада, – как всегда бывало, когда я думал о Кадербхае или находился в его обществе. Результатом сложения этих эмоций было раздражение, дававшее о себе знать в моих глазах и в моем голосе.
– Есть поговорка: «Когда студент готов, надеется и учитель», – знаешь такую? – спросил Кадер, смеясь. Казалось, что он скорее смеётся надо мной, чем вместе со мной.
На кровати распростерся, свесив одну ногу, обнаженный до пояса молодой человек лет двадцати восьми. Брюки его были расстегнуты, одна нога в ботинке, другая босая. Молодой человек не подавал признаков жизни.